"Величайшая польза, которую можно извлечь из жизни —
потратить жизнь на дело, которое переживет нас". Уильям Джеймс.

 
















  • Искусство | Литература

    Андреев Леонид Николаевич



    «Быть может, в ущерб художественности, которая непременно требует строгой и живой индивидуализации, я иногда умышленно уклоняюсь от обрисовки характеров. Мне не важно, кто «он» - герой моих рассказов: поп, чиновник, добряк или скотина. Мне важно только одно - что он человек и как таковой несет одни и те же тяготы жизни. Более того: в рассказе «Кусака» героем является собака, ибо все живое имеет одну и ту же душу, все живое страдает одними страданиями и в великом безличии и равенстве сливается воедино перед грозными силами жизни».

    Леонид Андреев





    Леонид Андреев родился 21 августа 1871 года в Орле на 2-й Пушкарной улице.

    Его отец Николай Иванович был сыном предводителя дворянства и крепостной девушки, а мама Анастасия Николаевна была из семьи разорившегося польского помещика. Они с трудом выбрались из нищеты - землемер-таксатор Андреев получил место в банке, приобрел дом и начал обзаводиться хозяйством. Николай Иванович был заметной фигурой - «пушкари, проломленные головы», уважали его за необыкновенную физическую силу и чувство справедливости, не изменявшее ему даже в пьяных проделках и регулярных драках. Леонид Андреев потом объяснял твердость своего характера (как и тягу к алкоголю) наследственностью со стороны отца, тогда как свои творческие способности целиком относил к материнской линии. Анастасия Николаевна, урожденная Пацковская, хотя и происходила из обрусевшего и обедневшего польского дворянского рода, была женщиной простой и малообразованной. Основным ее достоинством была беззаветная любовь к детям, и особенно к первенцу Ленуше. Еще у нее была страсть к выдумкам. Слушателям в ее рассказах отделить быль от небылицы было крайне сложно.

    Детство Леонид вспоминал, как «ясное и беззаботное». В шесть лет он научился читать «и читал чрезвычайно много, все, что попадалось под руку». Он учился в Орловской классической гимназии и, по собственному указанию в небольшой автобиографии, «учился скверно, в седьмом классе целый год носил звание последнего ученика и за поведение имел не свыше четырех, а иногда три».

    Уже в гимназии Андреев открыл в себе литературный дар. Списывая задачки у друзей, он взамен писал за них сочинения, с увлечением варьируя манеры. Склонность к стилизации проявилась потом и в литературных опытах, когда, разбирая произведения известных писателей, он старался подделываться «под Чехова», «под Гаршина», «под Толстого». Но в гимназические годы Андреев о писательстве не помышлял и всерьез занимался только рисованием. Однако в Орле никаких возможностей учиться живописи не было, и «все дело ограничилось бесплодным дилетантизмом». Позже писатель сокрушался о неразвитом таланте художника, - таланте, то и дело заставлявшем его бросать перо и браться за кисть или карандаш.

    Читал Андреев очень много, главным образом, беллетристику. На него огромное впечатление произвело произведение «В чем моя вера» Толстого. Он читал также произведения Гартмана и Шопенгауэра, причем работы последнего изучил очень обстоятельно, делая из него большие извлечения и составляя пространные конспекты, а «Мир как воля и представление» долгие годы оставалась одной из любимейших его книг и оказала заметное влияние на его творчество.

    Однажды, желая испытать «судьбу», он лег на рельсы. «Судьба» оказалась благосклонной. Паровоз имел на этот раз высоко поднятую топку, и промчавшийся над юношей поезд не причинил ему вреда.

    В возрасте семнадцати лет Андреев сделал в своем дневнике знаменательную запись, известную в пересказе В.В.Брусянина. Будущий беллетрист обещал себе, что «своими писаниями разрушит и мораль и установившиеся человеческие отношения, разрушит любовь и религию и закончит свою жизнь всеразрушением».

    В старших классах гимназии начались бесчисленные любовные увлечения Андреева. Слово «увлечение» не дает представления о той роковой силе, которую он с юности и до самого последнего дня ощущал в себе и вокруг себя. Любовь, как и смерть, он чувствовал тонко и остро, до болезненности. «Как для одних необходимы слова, как для других необходим труд или борьба, так для меня необходима любовь, - записывал Л.Андреев в своем дневнике. - Как воздух, как еда, как сон - любовь составляет необходимое условие моего человеческого существования».

    Окончив гимназию, Андреев поступил на юридический факультет Петербургского университета. К этому времени материальные условия семьи чрезвычайно ухудшились. Отец умер, семья сильно нуждалась, даже голодала. На эту тему Андреевым был написан первый рассказ «о голодном студенте. Я плакал, когда писал его, а в редакции, когда мне возвращали рукопись, смеялись».

    В 1893 году, исключённый за неуплату из Петербургского университета Андреев перевёлся на юридический факультет Московского университета, в котором «материально жилось лучше»: помогали товарищи и комитет». Но «в других отношениях» он с большим удовольствием вспоминал Петербургский университет». При этом он, согласно правилам, обязался «не принимать участия ни в каких сообществах, как, например, землячествах и тому подобных, а равно не вступать даже в дозволенные законом общества, без разрешения на то в каждом отдельном случае ближайшего начальства».



    Летом 1894 года, на каникулах в Орле, началась самая тяжелая и продолжительная из пережитых Андреевым сердечных драм. «22 июля 1894 года - это второй день моего рождения», - записал он в своем дневнике; но взаимность была недолгой. Его возлюбленная отвечает отказом на предложение Андреева выйти за него замуж, - и он пытается покончить с собой.

    В 1894 году Андреев «неудачно стрелялся; последствием неудачного выстрела было церковное покаяние и болезнь сердца, не опасная, но упрямая и надоедливая». Брат Леонида Андреева вспоминал: «Я был мальчишка, но и тогда понимал, чувствовал, какое большое горе, какую большую тоску несет он в себе». Была еще и третья попытка самоубийства.

    В 1895 году в Москву перебралась мать Леонида с 5 младшими братьями и сёстрами Андреева, начался период их нищеты и скитания по квартирам. Андреев-студент давал уроки, составлял объявления о работе московских музеев для газеты «Русское слово». Склонности к политической активности Андреев не проявлял, но отношения с орловским землячеством поддерживал, за что попал под надзор полиции. Вместе с другими «стариками», приходившими на общие конспиративные собрания, он высмеивал «реформистов», изучавших и пропагандировавших Маркса. «Золотое времяпрепровождение», которое противопоставляли политическому самообразованию орловские «старики», с фотографическим сходством было описано самим Андреевым в пьесах «Дни нашей жизни» и «Gaudeamus» («Старый студент»), - персонажи и события этих произведений почти не домысливались автором.



    Философское чтение еще больше удаляло Андреева от злобы дня. Целые ночи, по свидетельству брата писателя П.Н.Андреева, Леонид просиживал над сочинениями Ницше, смерть которого в 1900 году он воспринял почти как личную утрату.

    Попытки попасть в печать все не удавались, зато удачно шли занятия живописью. Он «рисовал на заказ портреты по 3 и 5 рублей штука. Усовершенствовавшись, стал получать за портрет по 10 и даже по 12 рублей».

    В мае 1897 года Леонид Андреев неожиданно успешно сдал государственные экзамены в университете. Хотя диплом его оказался лишь второй степени и давал звание не «кандидата», а «действительного студента», этого было вполне достаточно для начала адвокатской карьеры, и вскоре он записался в помощники присяжного поверенного при московском адвокате Я.В.Ливенсоне Московского судебного округа, выступал защитником в суде до 1902 года и относился к этой деятельности весьма серьезно.

    Соприкосновение с печатным станком состояло поначалу в том, что Андреев поставлял в «Отдел справок» газеты «Русское слово» копеечные материалы в несколько строк: «Палата бояр Романовых открыта по таким-то дням...». Но скоро от знакомого адвоката Андреев получил предложение стать судебным репортером в газете «Московский вестник» для написания очерков «Из залы суда». Спустя несколько дней после предложения, Андреев принес в редакцию свой первый судебный отчет. «Он был написан хорошим литературным языком, очень живо... Не было никакого шаблонного вступления о том, что тогда-то происходило заседание, а прямо начинался обвинительный акт, изложенный в виде рассказа» - вспоминал сотрудник «Московского вестника». Андреев совмещал защиту в суде с анонимной публикацией в журнале.



    Получив признание как талантливый репортер, буквально через два месяца, 6 ноября 1897 года, он уже перешел давать отчеты в только что основанную московскую газету в газету «Курьер». Андреев вскоре начал печатать в «Курьере» рассказы и фельетоны, которые подписывал «James Lynch» и «Л.- ев». Когда позднее Андреев достиг большой известности, некоторые издания, чтобы хотя что-нибудь дать из произведений модного писателя, стали перепечатывать фельетоны Джемса Линча.

    Для пасхального номера 1898 года по просьбе редакции им был написан «под влиянием Диккенса», которого очень любил, и перечитывал «раз десять», рассказ «Бергамот и Гараська». Он решил судьбу Андреева - на него обратил внимание Максим Горький. Молодые писатели сблизились и вместе с некоторыми другими начинающими писателями - Скитальцем, Буниным, Телешовым, и певцом Шаляпиным - образовали тесное литературно-артистическое содружество. Горький помог Андрееву советами и делом и ввел его в книгоиздательское товарищество «Знание», учрежденное группой молодых писателей с целью поддержания и развития социально-реалистических традиций русской литературы 19 века.

    С 1900 года Андреев вёл в «Курьере» циклы фельетонов «Впечатления» и ежевоскресный очерк «Москва. Мелочи жизни». Внимание большой публики Андреев обратил на себя в «Жизни» 1901 года рассказом «Жили-были». В том же году, в сентябре вышел первый том его рассказов в петербургском издательстве «Знание» на средства Горького.

    За связь с оппозиционным студенчеством Московского университета в январе 1902 года Андреев обязывается полицией дать подписку о невыезде, а 10 февраля этого же года в церкви Николы Явленского на улице Арбат состоялось венчание Андреева с А.М.Велигорской - внучатой племянницей Т.Г.Шевченк. Посажёным отцом был Н.Д.Телешов.

    С сентября 1902 года по май 1903 года Андреев снимал квартиру на Средней Пресне, где начал устраивать литературные «понедельники».



    Одновременно в качестве члена Литературно-художественного кружка Андреев входил в состав комиссии по устройству литературных «вторников». Андреев был официальным распорядителем на литературно-музыкальном вечере 12 декабря 1902 года в зале московского Благородного собрания. Он подвергался судебному преследованию за прочитанное там С.Г.Скитальцем бунтарское стихотворение «Нет, я не с вами...».

    С декабря 1902 года Андреев стал редактором беллетристического отдела «Курьера». С помощью Горького он привлек к сотрудничеству А.С.Серафимовича, печатал первые произведения А.М.Ремизова, Б.К.Зайцева, Г.И.Чулкова и других авторов. Литературные дебюты Андреева совпали с эпохой огромных успехов Максима Горького, когда публика восторженно стала верить в рождение новых талантов, и жадно раскупала все, что давало какое-нибудь основание предполагать появление свежего дарования. Книга Андреева в короткое время разошлась в нескольких десятках тысяч экземпляров. Критики самых разнообразных направлений отнеслись к молодому писателю, как к литературному явлению серьезного значения. В первом сборнике Андреева обозначились общее направление творчества и литературная манера.

    С января 1903 года Андреев стал членом ОЛРС, общества любителей российской словесности при Московском университете. До 1905 года им была написана большая часть его рассказов, в том числе «Смех», «Стена», «Бездна», «Мысль», «В тумане» и «Жизнь Василия Фивейского». Отвращение к ужасам войны отразилось в новелле «Красный смех», написанной во время русско-японской войны 1904-1905 года. Своей известностью после 1905 года Андреев обязан успеху в качестве драматурга. Его первая пьеса «К звездам» появилась в 1905 году, и до 1917 года он издавал не меньше одной пьесы в год.



    В 1908 году он поселился в собственном доме в финской деревне Ваммельсу, бывая в Москве лишь наездами в связи с постановкой пьесы «Жизнь человека» в Московском Художественном театре в 1907 году, пьесы «Дни нашей жизни» петербургским Новым театром в Москве и трагедии «Анатэма» в МХТ в 1909 году. В том же году в знак протеста против правительственных репрессий публично отказался участвовать в торжествах по случаю открытия в Москве памятника Гоголю.

    Андреев принял участие в мероприятиях памяти А.П.Чехова в МХТ и побывал на премьере своей пьесы «Анфиса» в театре К.Н.Незлобина в 1910 году, пьесы «Тот, кто получает пощёчины» в московском Драматическом театре и пьес «Gaudeamus» и «Дни нашей жизни» в театре Корша в 1915 году. В декабре 1915 года Андреев избран членом редколлегии товарищества «Книгоиздательство писателей в Москве».

    С 1907 года по 1910 год Андреев начал активно сотрудничать с модернистскими альманахами издательства «Шиповник». Его картины экспонировались в Петербурге в 1913 году на «Выставке независимых» и получили одобрение И.Е.Репина и Н.К.Рериха.

    Он печатался в «Звезде», «Орловском вестнике», «Московском вестнике», «Курьере», «Журнале для всех», «Нижегородском листке», «Жизни», «Русском богатстве», журнале «Правда», «Утре России», газ. «Правда», «Современном мире», «Ежемесячном журнале». Незадолго до революции Андреев вошел в состав редакции газеты «Русская Воля», где продолжал работать и после Февральской революции.

    Октябрьской революции Андреев не принял. Он жил в это время с семьей на даче в деревне Нейвала близ Мустамяки в Финляндии и в декабре 1917 года после получения Финляндией самостоятельности оказался в эмиграции. Он обличал коммунистическое засилье на родине. Его последнее произведение, незаконченный роман-памфлет «Дневник Сатаны» опубликован в 1921 году.



    Живя на своей огромной даче в Финляндии, писатель превратился постепенно в отшельника, сознательно удалившегося от движения жизни. Октябрьскую революцию он не понял и не принял, так же как Бунин, Цветаева, Рахманинов, Шаляпин и Рерих. Его старший сын Вадим Андреев в своей книжке «Детство» написал: «Не случайно отец не понял значения Октябрьской революции - он был слишком связан с той частью русской интеллигенции начала XX века, которая стремилась к революции, думая, что революция может быть чем-то легким, безболезненным, простым... Всю жизнь отец носил Россию в себе, как верующий носит бога, но когда Россия открылась ему в Октябре, он не узнал ее в этом облике, и все распалось - хаос с головой захлестнул его».



    Леонид Андреев умер 12 сентября 1919 года в Финляндии, у Райволы, на Черной речке, и был похоронен на местном кладбище. Вскоре после Великой Отечественной войны прах его был перенесен на «Литераторские мостки» Волкова кладбища.



    О Леониде Андрееве была снята телевизионная передача из цикла «Документальная история».





    Текст подготовил Андрей Гончаров


    Корней Чуковский рассказывал о Леониде Андрееве...


    Он любил огромное.

    В огромном кабинете, на огромном письменном столе стояла у него огромная чернильница. Но в чернильнице не было чернил. Напрасно вы совали туда огромное перо. Чернила высохли.

    - Уже три месяца ничего не пишу, - говорил Леонид Андреев. - Кроме "Рулевого", ничего не читаю...

    "Рулевой" - журнал для моряков. Вон на конце стола последний номер этого журнала; на обложке нарисована яхта.

    Андреев ходит по огромному своему кабинету и говорит о морском - о брамселях, якорях, парусах. Сегодня он моряк, морской волк. Даже походка стала у него морская. Он курит не папиросу, а трубку. Усы сбрил, шея открыта по-матросски. Лицо загорелое. На гвозде висит морской бинокль.

    Вы пробуете заговорить о другом. Он слушает только из вежливости.

    - Завтра утром идем на "Савве", а покуда...

    "Савва" - его моторная яхта. Он говорит об авариях, подводных камнях и мелях.

    Ночь. Четыре часа. Вы сидите на диване и слушаете, а он ходит и говорит монологи.

    Он всегда говорит монологи. Речь его ритмична и текуча.

    Иногда он останавливается, наливает себе стакан крепчайшего, черного, холодного чая, выпивает его залпом, как рюмку водки, лихорадочно глотает карамельку и снова говорит, говорит... Говорит о боге, о смерти, о том, что все моряки верят в бога, что, окруженные безднами, они всю жизнь ощущают близость смерти; еженощно созерцая звезды, они становятся поэтами и мудрецами. Если б они могли выразить то, что они ощущают, когда где-нибудь в Индийском океане стоят на вахте под огромными звездами, они затмили бы Шекспира и Канта...

    Но вот наконец он устал. Монолог прерывается длинными паузами. Походка становится вялой. Половина шестого. Он выпивает еще два стакана, берет свечку и уходит к себе:

    - Завтра утром идем на "Савве".

    Вам постлано рядом в башне. Вы ложитесь, но не можете заснуть. Вы думаете: как он устал! Ведь в эту ночь он прошел по своему кабинету не меньше восемнадцати верст, и если бы записать, что он говорил в эту ночь, вышла бы не маленькая книга. Какая безумная трата сил!

    Утром на баркасе "Хамо-идол" мы отправляемся в море. И откуда Андреев достал эту кожаную рыбачью норвежскую шапку? Такие шапки я видал лишь на картинках в журнале "Вокруг света". И высокие непромокаемые сапоги, совсем как у кинематографических пиратов. Дайте ему в руки гарпун - великолепный китобой из Джека Лондона.

    Вот и яхта. Вот и садовник Абрам, он же Степаныч, загримированный боцманом. До позднего вечера мы носимся по Финскому заливу, и я не перестаю восхищаться гениальным актером, который уже двадцать четыре часа играет - без публики, для самого себя - столь новую и трудную роль. Как он набивает трубку, как он сплевывает, как он взглядывает на игрушечный компас! Он чувствует себя капитаном какого-то океанского судна. Широко расставив могучие ноги, он сосредоточенно и молчаливо смотрит вдаль; отрывисто звучит его команда. На пассажиров никакого внимания: какой же капитан океанского судна разговаривает со своими пассажирами!..

    Когда через несколько месяцев вы снова приезжали к нему, оказывалось, что он - живописец.

    У него длинные волнистые волосы, небольшая бородка эстета. На нем бархатная черная куртка. Его кабинет преображен в мастерскую. Он плодовит, как Рубенс: не расстается с кистями весь день. Вы ходите из комнаты в комнату, он показывает вам свои золотистые, зеленовато-желтые картины. Вот сцена из "Жизни Человека". Вот портрет Ивана Белоусова. Вот большая византийская икона, изображающая с наивным кощунством Иуду Искариотского и Христа. Оба похожи как близнецы, у обоих над головами общий венчик.



    Всю ночь он ходит по огромному своему кабинету и говорит о Веласкесе, Дюрере, Врубеле. Вы сидите на диване и слушаете. Внезапно он прищуривает глаз, отступает назад, окидывает вас взором живописца, потом зовет жену и говорит:

    - Аня, посмотри, какая светотень!..

    Вы пробуете заговорить о другом, но он слушает только из вежливости. Завтра вернисаж в Академии художеств, вчера приезжал к нему Репин, послезавтра он едет к Галлену... Вы хотите спросить: "А что же яхта?", но домашние делают вам знаки: не спрашивайте. Увлекшись какой-нибудь вещью, Андреев может говорить лишь о ней, все прежние его увлечения становятся ему ненавистны. Он не любит, если ему напоминают о них.





    Когда он играет художника, он забывает свою прежнюю роль моряка; вообще он никогда не возвращается к своим прежним ролям, как бы блистательно они ни были сыграны.

    А потом цветная фотография.

    Казалось, что не один человек, а какая-то фабрика, работающая безостановочно, в несколько смен, изготовила все эти неисчислимые груды больших и маленьких фотографических снимков, которые были свалены у него в кабинете, хранились в особых ларях и коробках, висели на окнах, загромождали столы. Не было такого угла в его даче, который он не снял бы по нескольку раз. Иные снимки удавались ему превосходно - например, весенние пейзажи. Не верилось, что это фотография, - столько в них было левитановской элегической музыки.

    В течение месяца он сделал тысячи снимков, словно выполняя какой-то колоссальный заказ, и, когда вы приходили к нему, он заставлял вас рассматривать все эти тысячи, простодушно уверенный, что и для вас они источник блаженства. Он не мог вообразить, что есть люди, для которых эти стеклышки неинтересны. Он трогательно упрашивал каждого заняться цветной фотографией.

    Ночью, шагая по огромному своему кабинету, он говорил монологи о великом Люмьере, изобретателе цветной фотографии, о серной кислоте и поташе... Вы сидели на диване и слушали.

    Целая полоса его жизни была окрашена любовью к граммофонам - не любовью, а бешеной страстью. Он как бы заболел граммофонами, и нужно было несколько месяцев, чтобы он излечился от этой болезни.

    Я помню, как в Куоккале он увлекся игрой в городки.

    - Мы больше не можем играть, - говорили утомленные партнеры. - Темно, ничего не видно!

    - Принесите фонари! - кричал он, - Ставьте фонари возле чушек!

    - Но ведь мы разобьем фонари.

    - Не беда!

    Первый же удар, сделанный Сергеевым-Ценским, великим мастером этой русской национальной игры, угодил в фонарь, а не в чушку. Фонарь - вдребезги, но Андреев кричал:

    - Скорее зажигайте другой!

    Это незнание меры было его главной чертой. Камин у него в кабинете был величиной с ворота, а самый кабинет точно площадь. Его дом в деревне Ваммельсуу высился над всеми домами: каждое бревно стопудовое, фундамент - циклопические гранитные глыбы.

    Помню, незадолго до войны он показал мне чертеж какого-то грандиозного здания.

    - Что это за дом? - спросил я.

    - Это не дом, это стол, - отвечал Леонид Андреев.

    Оказалось, что он заказал архитектору Олю проект многоэтажного стола: обыкновенный письменный стол был ему тесен и мал.

    Такое тяготение к огромному, великолепному, пышному сказывалось у него на каждом шагу. Гиперболическому стилю его книг соответствовал гиперболический стиль его жизни. Недаром Репин называл его "герцог Лоренцо". Жить бы ему в раззолоченном замке, гулять по роскошным коврам в сопровождении блистательной свиты. Это было ему к лицу, он словно рожден был для этого. Как величаво он являлся гостям на широкой, торжественной лестнице, ведущей из кабинета в столовую! Если бы в ту пору где-нибудь грянула музыка, это не показалось бы странным.

    Его дом был всегда многолюден: гости, родные, обширная дворня и дети, множество детей, и своих и чужих, - его темперамент требовал жизни широкой и щедрой.

    Его красивое, смуглое, точеное, декоративное лицо, стройная, немного тучная фигура, сановитая, легкая поступь - все это гармонировало с той ролью величавого герцога, которую в последнее время он так превосходно играл. Здесь была его коронная роль, с нею он органически сросся. Шествовать бы ему во главе какой-нибудь пышной процессии, при свете факелов, под звон колоколов.



    * * *


    Но его огромный камин поглощал неимоверное количество дров, и все же в кабинете стояла такая лютая стужа, что туда было страшно войти.

    Кирпичи тяжелого камина так надавили на тысячепудовые балки, что потолок обвалился и в столовой было невозможно обедать.

    Гигантская водопроводная машина, доставлявшая из Черной речки воду, испортилась, кажется, в первый же месяц и торчала, как заржавленный скелет, словно хвастая своею бесполезностью, пока ее не отдали на слом.

    Тенистые большие деревья, которые со страстным увлечением каждую осень сажал Леонид Николаевич, пытаясь окружить свою усадьбу живописным садом - или парком, - каждую зиму почти всегда вымерзали, оставляя пустырь пустырем.

    Зимняя жизнь в финской деревне убога, неуютна, мертва. Снег, тишина, даже волки не воют. Финская деревня не для герцогов.

    И вообще эта помпезная жизнь казалась иногда декорацией. Казалось, что там, за кулисами, прячется что-то другое.

    В монументальность его дома не верилось. Среди скудной природы на убогой земле дом казался призрачным, зыбким видением, которое через минуту исчезнет.

    - Ты думаешь, это гранит, - говорил пьяный Куприн, стоя перед фасадом огромного дома. - Врешь! Это не гранит, а картон. Дунь на него - он повалится.

    Сколько ни дул Куприн, гранит не хотел валиться; и все же в этих шутливых словах слышалась правда: действительно, во всем, что окружало и отражало Андреева, было что-то декоративное, театральное. Вся обстановка в его доме казалась иногда бутафорской; и самый дом - в норвежском стиле, с башней - казался вымыслом талантливого режиссера. Костюмы Андреева шли к нему, как к оперному тенору,- костюмы художника, спортсмена, моряка.

    Он носил их, как носят костюмы на сцене.

    Не знаю почему, всякий раз, как я уезжал от него, я испытывал не восхищение, а жалость. Мне казалось, что кто-то обижает его. Почему он барахтается в Финском заливе, если ему по плечу океан? Можно ли такую чрезмерную душу тратить на граммофоны? Вчера он всю ночь говорил о войне, восемь часов подряд шагал по своему кабинету и декламировал великолепный монолог о цеппелинах, десантах, -кровавых австрийских полях. Почему же он сам не поедет туда? Почему он сидит у себя в пустоте, ничего не видя, не зная, и говорит в пустоту, перед случайным, заезжим соседом? Если бы ту энергию, которую он тратил на ночные хождения по огромному своему кабинету - или хоть половину ее, - он употребил на другое, он был бы величайшим путешественником, он обошел бы всю землю, он затмил бы Ливингстона и Стэнли. Его энергический мозг жаждал непрерывной работы, эта безостановочная мельница требовала для своих жерновов нового и нового зерна, но зерна почти не было, не было живых впечатлений - и огромные жернова с бешеной силой, с грохотом вертелись впустую, зря, вымалывая не муку, а пыль.

    Да и откуда было взяться зерну? В своей Финляндии Андреев жил, как в пустыне. Вы уезжали куда-нибудь в дальние страны, летали на самолетах, сражались и, возвратившись, с изумлением видели, что он все так же шагает по своему кабинету, продолжает тот же монолог, начатый около года назад. И его огромный кабинет казался в тот вечер очень маленьким и его речь захолустной. Не жалко ли, что художник, такой восприимчивый, с такими жадными и зоркими глазами, не видит ничего, кроме снега, сидит в четырех стенах и слушает завывание ветра? В то время как его любимые Киплинги, Лондоны, Уэллсы колесили по четырем континентам, он жил в пустоте, в пустыне, без всякого внешнего материала для творчества, и нужно изумляться могучести его поэтических сил, которые и в пустоте не иссякли.



    Писанию Леонид Андреев отдавался с такой же чрезмерной стремительностью, как и всему остальному, - до полного истощения сил. Бывали месяцы, когда он ничего не писал, а потом вдруг с невероятной скоростью продиктует в несколько ночей огромную трагедию или повесть. Шагает по ковру, пьет черный чай и четко декламирует; пишущая машинка стучит как безумная, но все же еле поспевает за ним. Периоды, диктуемые им, были подчинены музыкальному ритму, который нес его на себе, как волна. Без этого ритма, почти стихотворного, он не писал даже писем.

    Он не просто сочинял свои пьесы и повести, - он был охвачен ими, как пожаром. Он становился на время маньяком, не видел ничего, кроме них; как бы малы они ни были, он придавал им грандиозные размеры, насыщая их гигантскими образами, ибо в творчестве, как в жизни, был чрезмерен; недаром любимые слова в его книгах - "огромный", "необыкновенный", "чудовищный". Каждая тема становилась у него колоссальной, гораздо больше его самого, и застилала перед ним всю вселенную.

    И поразительно: когда он создавал своего Лейзера, еврея из пьесы "Анатэма", он даже в частных разговорах, за чаем, невольно сбивался на библейскую мелодию речи. Он и сам становился на время евреем. Когда же он писал "Сашку Жегулева", в его голосе слышались волжские залихватские ноты. Он невольно перенимал у своих персонажей их голос и манеры, весь их душевный тон, перевоплощался в них, как актер. Помню, однажды вечером он удивил меня бесшабашной веселостью. Оказалось, что он только что написал Цыганка, удалого орловца из "Повести о семи повешенных". Изображая Цыганка, он и сам превратился в него и по инерции оставался Цыганком до утра - те же слова, те же интонации, жесты.

    Герцогом Лоренцо он сделался, когда писал свои "Черные маски", моряком - когда писал "Океан".

    Поэтому о нем существует столько разноречивых суждений. Одни говорили: он чванный. Другие: он душа нараспашку. Иной, приезжая к нему, заставал его в роли "Саввы". Иной натыкался на студента из комедии "Дни нашей жизни". Иной - на пирата Хорре. И каждый думал, что это Андреев. Забывали, что перед ними художник, который носит десятки личин, который искренне, с беззаветной убежденностью считает каждую свою личину лицом.

    Было очень много Андреевых, и каждый был настоящий.



    Некоторых Андреевых я не любил, но тот, который был московским студентом, мне нравился. Вдруг он становился мальчишески проказлив и смешлив, сорил остротами, часто плохими, но по-домашнему милыми, сочинял нескладные вирши. В одну такую озорную минуту, желая посмеяться над московским писателем Т., который был необыкновенно учтив, он на рассвете позвонил к нему по телефону.

    - Кто говорит? - спрашивает учтивый писатель спросонья.

    - Боборыкин! - отвечает Андреев.

    - Это вы, Петр Дмитриевич?

    - Я, - отвечает Андреев дряхлым, боборыкинским голосом.

    - Чем могу служить? - спрашивает учтивый писатель.

    - У меня к вам просьба, - шамкает Андреев в телефон. - Дело в том, что в это воскресенье я женюсь... Надеюсь, вы окажете мне честь, будете моим шафером.

    - С радостью! - восклицает учтивый писатель, не смея из учтивости прийти в изумление по поводу свадьбы восьмидесятилетнего старца, к тому же обладавшего женой.

    Этот вкус к озорству и мальчишеству проявлялся у Леонида Андреева даже в поздние, предсмертные годы. Помню, однажды вечером он подговорил человек двадцать друзей и знакомых позвонить с утра по такому-то номеру, а когда к телефону подойдет абонент, самым сладким голосом спросить у него:

    - Дрюнечка, скажите, пожалуйста, видели вы бани Каракаллы?

    "Дрюнечка" был его зять, петербургский архитектор Андрей Андреевич Оль. Он только что воротился из Рима, куда ездил для изучения античного зодчества, но, по его же признанию, не успел поглядеть на знаменитые развалины Каракалловых бань.

    Узнав об этом, Леонид Николаевич и придумал для него такую телефонную казнь. После второго же звонка бедный Оль начал свирепо ругаться, после пятого исчерпал все ругательства и только с остервенением рявкал, яростно швыряя телефонную трубку.

    Очень забавно рассказывал Леонид Николаевич о временах своего студенчества, когда он с трехрублевкой в кармане совершал "кругосветные плавания" по московским переулкам и улицам, заходя во все кабаки и трактиры и в каждом выпивая по рюмке. Обязательное условие этого плавания - не пропустить ни одного заведения и благополучно вернуться в свою исходную гавань.

    - Сперва все шло у меня хорошо. Я плыл на всех парусах. Но в середине пути всякий раз натыкался на мель. Беда в том, что в одном переулке две пивные помещались визави, дверь в дверь. Всякий раз, когда я выходил из второй двери, меня брало сомнение, был ли я в первой, и так как я человек добросовестный, я два часа ходил между двумя заведениями, пока не погибал окончательно.

    Свою дачу Андреев называл "Вилла Аванс" (она была построена на деньги, взятые авансом у издателя). Про одного критика выразился: "Иуда из Териок" (вместо "Искариот"). Про одну нашу знакомую даму, любовники которой были братьями: "братская могила".

    Но часто эта веселость была, как и все у Андреева, чрезмерная, имела характер припадка, от нее вам становилось не по себе, и вы радовались, когда она наконец проходила.

    После этого припадка веселости он становился мрачен и чаще всего начинал монологи о смерти. То была его любимая тема. Слово "смерть" он произносил особенно - очень выпукло и чувственно: смерть, как некоторые сластолюбцы - слово женщина. Тут у Андреева был великий талант: он умел бояться смерти, как никто. Бояться смерти - дело нелегкое; многие пробуют, но у них ничего не выходит; Андрееву оно удавалось отлично; тут было истинное его призвание: испытывать смертельный, отчаянный ужас. Этот ужас чувствуется во всех его книгах, и я думаю, что именно от этого ужаса он спасался, хватаясь за цветную фотографию, за граммофоны, за живопись. Ему нужно было хоть чем-нибудь загородиться от тошнотворных приливов отчаяния. В страшные послереволюционные годы (1907-1910), когда в России свирепствовала эпидемия самоубийств, Андреев против воли стал вождем и апостолом уходящих из жизни. Они чуяли в нем своего. Помню, он показывал мне целую коллекцию предсмертных записок, адресованных ему самоубийцами. Очевидно, у тех установился обычай: прежде чем покончить с собой, послать письмо Леониду Андрееву.

    Иногда это казалось особенно странным. Иногда, глядя на него, как он хозяйским, уверенным шагом гуляет у себя во дворе, среди барских конюшен и служб, в сопровождении Тюхи, великолепного пса, или как в бархатной куртке он позирует перед заезжим фотографом, вы не верили, чтобы этот человек мог носить в себе трагическое чувство вечности, небытия, хаоса, мировой пустоты. Но в том-то и заключалась основная черта его писательской личности, что он - плохо ли, хорошо ли - всегда в своих книгах касался извечных вопросов, трансцендентных, метафизических тем. Другие темы не волновали его. Та литературная группа, среди которой он случайно оказался в начале своего писательского поприща, - Бунин, Вересаев, Чириков, Телешов, Гусев-Оренбургский, Серафимович, Скиталец, - была внутренне чужда Леониду Андрееву. То были бытописатели, волнуемые вопросами реальной действительности, а он среди них был единственный трагик, и весь его экстатический, эффектный, чисто театральный талант, влекущийся к грандиозным, преувеличенным формам, был лучше всего приспособлен для метафизико-трагических тем.



    Брат о брате.

    Статья Андрея Андреева о своем брате появилась в омской "белой" газете "Единая Россия" в 1919 году. Ее отыскал исследователь творчества Леонида Андреева, ныне умерший Вадим Чуваков.

    Поэт Андрей Волховской приходится родным братом известному писателю Леониду Андрееву. Когда 12 сентября 1919 года Леонид Андреев умер на дача на территории Финляндии, его брат Андрей Андреев воевал в армии Колчака.

    Узнав о смерти брата, Андрей Андреев впервые раскрыл для читателя свое родство с великим писателем. Андрей Андреев был расстрелян красноармейцами в 1920 году. Точная дата гибели неизвестна.


    Вместо венка

    Исполняя просьбу редакции - написать несколько слов о брате моем, ныне умершем писателе Леониде Николаевиче Андрееве, - я далек от мысли касаться его литературного наследия. Это дело критики. В этом отношении я могу только сказать, что все его произведения являются не более как слабым отблеском, невнятным эхом тех внутренних бурь, которые волновали его живую, вечно мятущуюся душу.

    В годы, предшествовавшие войне, глубоко изменилось миросозерцание писателя. Это новое отношение к жизни явилось не вдруг, оно было результатом всех его страстных исканий, оно явилось, когда пройден им был и посильно, для себя, освещен весь трагический мрак смутного, временного, полного страданий и противоречий, земного предельного бытия.

    "Смерти не существует" - вот то новое, что могло в дальнейшем стать основою его будущих произведений.

    Мне памятен момент, когда впервые он сказал себе это новое.

    Мы были на море, в шхерах. Было солнечное утро и обновленным, светлым, безгранично радостным казался мир. Тихо колыхался на якоре, на голубой утренней волне, мотор. Механик уехал на берег, на остров, и я один сидел на кокпите, ожидая пробуждения брата. Он вышел из каюты особенно радостным и с особым, свойственным ему вниманием стал смотреть в сияющее море.

    - Это удивительно, - сказал он, наконец, отрываясь, - я проснулся со словами: "И поэтому смерти не существует". Смотрю на море и чувствую то же самое: и поэтому смерти не существует. Сна же припомнить не могу, помню только всю силу, всю неопровержимость того, что привело меня к этой фразе...

    В дальнейшем он постоянно в разговорах возвращался к этому новому и смеялся над тем ярлыком "пессимиста", который навесила на него критика. Но, смеясь, в то же время переживал своеобразную драму художника, о которой сам он говорил так:

    - Я пишу уже пятнадцать лет. Как с классной доски, на которой много писалось, невозможно стереть следы мела, так невозможно и мне, в новых работах, стереть следы того, что было написано раньше. Меня продолжают именовать пессимистом - определение, которое звучит теперь уже для меня впустую, - и они как будто бы и правы. Но - одновременно и не правы, так как весь вопрос сводится здесь исключительно к закону косности, победить который - задача, стоящая теперь передо мною...

    Андреев умер, и тысячи верст отдаляют нас от того гроба, в который положен он на чужбине. И разрозненное, разрушенное революционной грозою, не в силах общество отдать усопшему последней дани...

    Жестокое одиночество в жизни - вот то, что было уделом Леонида Андреева. Оно было тем "роковым", что лежит, по слову Некрасова, в судьбе русского писателя, оно убивало его, как убивала "роковая" нищета Достоевского, как "роковая" чахотка убивала Надсона. Сидевшие по своим политическим и литературным ячейкам, смотревшие по своим "направлениям", замкнутые в стенах своих "школ", деятели искусства и политики, надев на себя правоверные шоры, не рисковали приближаться в них к писателю - слишком беспокойному, слишком независимому, слишком беспощадному ко всякой нарочитой узости и усыпляющему доктринерству. И если нужно было, в силу партийных соображений, молчать о писателе - молчали скопом, всем "направлением", всею "школою", и если нужно было на него напасть - скопом же и нападали.

    ...Поздний ноябрьский вечер. В глухом осеннем ненастье, среди темных спящих финских лачуг, горя огнями, возвышается исполином над морем "андреевская" дача. Когда-то, когда строилась она, когда выстроилась, и плотник в восторге пробежал, балансируя, по карнизу семисаженной башни - какое было торжество, "как пышно" было, "как богато"! Рассчитанные на приезжающих комнаты, рассчитанные на гостей лодки и лыжи, огромный кабинет, огромная столовая... Но что-то тихо, что-то слишком уж тихо в огромном доме. Уже месяцы не переступала чужая нога порога андреевского дома...

    "Приезжай, необходимо", - телеграфирует мне писатель в Москву и, когда приезжаю я, находит еще силы в себе шутить. Но какая невеселая и страшная шутка!

    - Я было думал, - шутит он, - нанять какого-нибудь финна, пусть вечер сидит, все-таки - не один...

    Но, конечно, не брат, не мать и не жена могли дать писателю той атмосферы, которою дышат таланты. Я помню эти долгие вечера вдвоем, в огромном кабинете. Я сижу и слушаю, а он говорит, и все то, что и как он говорит, вызывает во мне дикое изумление: почему я один, почему нет вокруг огромной аудитории, жадно ловящей откровения богатой мысли?



    Увлекаясь импровизацией, углублением темы, он забывался. А ночью, когда расходились, я слушал торопливую беготню и хлопанье дверей: то начинался очередной сердечный припадок...

    Мы всегда чувствовали себя миллионерами. Мы никогда не щадили наших талантов. Только над гробом, только над свежевырытою могилой привыкли мы задумываться над потерей, над смыслом постигшей нас утраты. Здесь, впервые, критически вглядываемся мы в свое отношение к человеку при жизни...

    Вихрем огромных событий разметана русская общественность. Ныне, после жестоких испытаний, она возрождается под новым знаком - под знаком понимания и признания ценности всего и всякого нашего национального достояния. И это в горький час утраты дает надежду и уверенность в том, что навсегда исчезнет из жизни наших людей, мысли и сердца то роковое, что вечно делало их жизненный путь крестным путем на Голгофу...

    АНДРЕЙ АНДРЕЕВ

    "Единая Россия". Издание военно-экономического общества.
    Омск. 1919. № 7. Печатается с сокращениями.





    21 августа 1871 года – 12 сентября 1919 года

    Похожие статьи и материалы:

    Андреев Борис (Цикл передач «Человек в кадре»)
    Андреев Борис (Цикл передач «Чтобы помнили»)
    Андреев Борис (Цикл передач «Пёстрая лента»)
    Андреев Борис (Цикл передач «Мой серебряный шар»)
    Андреев Борис (Цикл передач «Легенды мирового кино»)
    Андреев Борис (Цикл передач «Как уходили кумиры»)
    Андреев Борис Фёдорович (Актёры)
    Андреев Даниил (Цикл передач «Острова»)
    Андреев Леонид (Цикл передач «Документальная история»)
    Даниил Андреев и Алла Андреева (Цикл передач «Больше, чем любовь»)



    Для комментирования необходимо зарегистрироваться!




    Информация
    Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.

  • Все статьи

    имя или фамилия

    Логин:

    пароль

    Регистрация
    Напомнить пароль

    Лента комментариев

     «Чтобы помнили»
    в LiveJournal


    Обратная связь

    Поделиться:




    ::
    © Разработка: Евгений Караковский & журнал о культуре «Контрабанда»