"Величайшая польза, которую можно извлечь из жизни —
потратить жизнь на дело, которое переживет нас". Уильям Джеймс.
 














  • Искусство | Композиторы | Хачатурян Арам Ильич

    "100 лет гению или ранее неизвестные подробности из жизни Арама Хачатуряна".



    Без малого восемь лет довелось мне общаться с Арамом Ильичом Хачатуряном и близко наблюдать его в самых различных аспектах жизни, в различных ситуациях и обстановке: в домашнем быту, за работой и досугом, в творческих поездках, в классе Консерватории, на репетициях и авторских концертах, в студиях теле- и звукозаписи, на творческих встречах, просто — в дружеских компаниях, в гостях и дома... Много времени прошло с тех пор, как Арама Ильича не стало, однако и теперь, по прошествии этих лет, когда, казалось бы, уже можно подытожить наблюдения и однозначно ответить на вопрос – каким же был этот человек, оказывается, что сделать это достаточно трудно – настолько сложным и во многом противоречивым было в нем все: характер, склад ума, душевные порывы, отношение к жизни и людям, мир духовных интересов. Мне кажется (как это ни парадоксально!), что самым простым и бесспорным в Хачатуряне была его абсолютная композиторская гениальность, воплотившаяся в музыке, которая, едва родившись, всегда сразу же становилась бессмертной...



    Арам Ильич был из тех людей, встречи с которыми, даже постоянные в течение длительного времени, запоминаются во всех подробностях. Моя первая «рабочая» беседа с ним осуществилась после огромного количества телефонных переговоров, так как при своей невероятной занятости он очень долго не мог выкроить для этого даже одного часа. Н конец, его звонок раздался, ни больше и не меньше, как из Ленинграда и Арам Ильич решительно назначил день и даже час, когда сможет встретиться со мной дома, в Москве.

    Хорошо помню первый момент этой встречи: дверь Арам Ильич открыл сам, и конечно, отнюдь не случайно! Он не распахнул ее и не выглянул в щелочку, а открыл ровно настолько, чтобы можно было мгновенно рассмотреть незнакомого пришедшего к нему человека и сделать «выводы»... Результат этого молниеносного «осмотра», в данном случае оказался, по-видимому, положительным: дверь сразу же широко распахнулась, а пронзительные жесткие глаза вмиг помягчали: передо мной стоял гостеприимный и приветливый хозяин...

    Немного посетовав на то, что у меня нет магнитофона (для экономии времени!), Арам Ильич сразу включился в работу, гладко, образно и конкретно «наговаривая» то, что требовалось по теме. Однако постепенно обоюдный разговор стал по его инициативе время от времени отклоняться от конкретной темы и расширяться до разговора о музыке – вообще, затем – до литературы и живописи и дальше – на всякие другие темы.

    Я всегда очень любила и ценила его музыку. Естественно, в разговоре это быстро выяснилось, и Арам Ильич заметно оживился, но тут же стало ясно, что одного откровения для него мало: совсем просветлел он лишь тогда, когда убедился, что я не просто люблю его произведения, но и хорошо и профессионально их знаю. (Позже я неоднократно наблюдала полное фиаско попыток людей завоевать симпатию Хачатуряна, «закинув удочку» с наживкой из поверхностных похвал его музыке. Поймать его на такую наживку было решительно невозможно!)

    В ту первую встречу, рассказывая много о себе, своей работе, он по пути, исподволь, выспрашивал достаточно много и обо мне... Таким образом я впервые познакомилась с удивительной способностью Арама Ильича незаметно «прощупывать» собеседника, нового знакомого и постепенно строить свое отношение к нему, коль скоро впечатление первого «осмотра» бывало положительным.

    Так или иначе, но через два с половиной часа, когда была сделана большая часть работы и Арам Ильич, заторопившись по каким-то делам, провожал меня, назначив следующую встречу, он уже знал обо мне столько, сколько другой человек не узнал бы и за два с половиной месяца! Я же, помнится, подумала, как непохоже многое из того, что я знала о Хачатуряне от других, на то, что открыла в нем сама...

    Как и многие его коллеги, Арам Ильич жил в самом центре музыкальной жизни страны, в доме, где размещался Союз композиторов России (тогда СССР) а также московское его отделение. Тут же располагалась музыкальная редакция и концертный зал. Небольшой отрезок пути вдоль дома – от двери своего подъезда до границы «композиторских владений» – улицы Неждановой, в короткий срок Арам Ильич не мог преодолеть почти никогда. Его перехватывали. Казалось, у десятков людей не было таких дел и вопросов (музыкальных и не музыкальных!) разрешить которые мог кто-нибудь кроме Хачатуряна...

    Мне нередко приходилось в течение длительного времени наблюдать Арама Ильича в помещениях Союза и на «подступах» к ним. Тут известное выражение «рвут на части» представало в реальном действии. Случалось, что его одновременно подстерегали: киноаппарат хроники, магнитофон, радио, аппаратура видеозаписи телевидения, фотоаппараты репортеров и шариковые ручки корреспондентов! А он в это самое время еще был занят на очередном прослушивании, на обсуждении прослушанного, на заседании секции Союза и т.п. И так – почти каждый день из пяти на неделе! В субботу и воскресенье наступали дни относительного покоя и недосягаемости – на даче, ибо номер дачного телефона выдавался не многим. Зато именно здесь сочинялась музыка!

    Все перечисленные дела – лишь приблизительны и к ним нужно приплюсовать преподавание в консерватории и Институте имени Гнесиных, репетиции, концерты, записи, поездки по стране, и по всему белому свету, общественные обязанности, всякого рода личные «человеческие» дела и, наконец, творчество. Нередко приходилось слышать досужие рассуждения: «Хачатурян не бережет себя для творчества!». Но в том-то и дело, что в данном случае творчество было именно продуктом такой фантастически бурной жизнедеятельности...

    Рабочий день Арама Ильича всегда непомерно растягивался, часто зацепляя даже кусок следующего. И если в квартире человека, с которым его связывали дела или дружба, раздавался полуночный (а то и далеко за полночь!) телефонный звонок, это значило, что он принялся отвечать на звонки, зарегистрированные секретарем в течение дня. Свои дела люди излагали ему по-разному: одни – коротко и конкретно, другие – пространно и невразумительно. Арам Ильич был человеком, склонным к лаконичности всяческих проявлений и явно предпочитал первые. Бывало, что и просит: «... нельзя ли покороче и попроще?».. Но иногда, если обсуждаемая проблема оказывалась сложной или собеседник – особенно интересным, то он увлекался и тогда следующий в длинной очереди на разговор с Хачатуряном в ответ на свои попытки очень долго получал короткие телефонные гудки... Каких только не бывало звонков! Например: из трубки доносятся сбивчивые, но настойчивые и, мягко выражаясь, нескромные просьбы. Постепенно лицо Арама Ильича мрачнеет, а взгляд – свирепеет: «...фамилии вашей не припоминаю, вас я не знаю, вашей статьи я не читал и никуда рекомендовать ее не могу!».

    Телефонный аппарат взвизгивает под брошенной в гневе трубкой, а бесцеремонность «просителя» мгновенно рецензируется: «Какова предприимчивость!». Он долго не может успокоиться, но в конце концов лицо добреет и, вдруг – вопрос: «А может, все-таки нужно было как-нибудь помочь?!». Оборот дела неожиданный, но и не удивительный. Это может подтвердить другая «зарисовка», окрашенная в иные тона: Арам Ильич торопливо идет к ожидающей машине, а в этот момент подходит «талантливый и скромный молодой композитор» (как потом объясняет Арам Ильич) и смущенно начинает излагать суть дела. Выслушать некогда: «Садитесь в машину, по дороге расскажете». И вот выясняется, что человеку негде жить, а из списка на получение жилья его фамилию почему-то вычеркнули... Арам Ильич выспрашивает подробности и обещает помочь, а это значит, что человек может надеяться, что будет восстановлен в жилищных правах... Редко отказывал Хачатурян талантливым людям и в рекомендательном письме и написал их, как мне известно, достаточно много. Сталкиваясь с фактом несправедливости, Арам Ильич, часто не дожидаясь просьбы, реагировал сразу и конкретно: «Хотите, позвоню?!»...

    Из десятков писем ежедневной композиторской почты 8-10 корреспонденций бывали адресованы Хачатуряну. Стекался в его руки этот «поток» не только из домашнего почтового ящика или секретариата Союза, но и просто – со стола дежурного лифтера. Письма бывали самого различного содержания (попадались даже просьбы помочь с билетами на «Спартака»!). Шли они из Москвы, из других городов страны и из других стран. По мере сил и возможности Арам Ильич старался людям отвечать.

    Хачатурян всегда слыл человеком общительным и это, конечно, так и было: его вечно тянуло к людям и он умел обнаружить в них нечто для себя интересное, а иногда и поучительное. Однако общительность эта вовсе не была безграничной: за определенную черту близости к себе и к своему дому, он подпускал далеко не каждого и, чаще всего, лишь после того, как была «съедена тонна соли». Я, например, затрудняюсь сказать, почему сравнительно быстро утвердилось столь дорогое мне дружественное и доверительное отношение ко мне Арама Ильича, которое при- вело к длительному рабочему и человеческому общению. Возможно, его феноменальная проницательность начисто исключала подозрения в неискренности или, того хуже, корысти моего к нему доброго отношения (и в этом смысле он был человеком крайне настороженным). А может быть, дело в том, что это мое отношение с самого начала подкреплялось конкретными и, смею сказать, полезными делами...

    Быстро охладевал он к тем, кто теряя чувство меры, «прилипал», становился навязчивым. Явно предпочитал раскованность – застенчивости, а расторопность – медлительности, которая его раздражала. Развязности – терпеть не мог, но и «тихонь» тоже недолюбливал, объясняя это тем, что, как он говорил, в «маленьких и тихеньких» чаще гнездится порок. Подобные умозаключения он подкреплял примерами, за которыми ходить далеко не приходилось...

    Вообще в людях Арам Ильич ценил и уважал талантливость, целеустремленность, прямоту характера; в собеседнике – чувство юмора, остроту и принципиальность суждений. С жадным любопытством выслушивал то интересное, что ему не было известно – будь то рассказы самого Гагарина о полете в космос или просто чье-то впечатление о только что прочитанной новой книге. Бездоказательных споров не любил, но всегда был готов «скрестить шпаги», если у противника были достаточно убедительные контрдоводы и основательные средства защиты. Если можно людей условно разделить на легких и трудных, а их характеры на хорошие и плохие, то Арам Ильич, конечно, был не из легких. Что же до характера, то хачатуряновский нрав отнюдь не был медовым пряником. Как всегда бывает у натур, необычайно щедро одаренных природой, черты характера были выписаны в нем этой природой удивительно ярко и конкретно, а, следовательно, и воспринимались окружающими также, конкретно: то есть только так или иначе.

    Мне не приходилось встречать среди общавшихся с Арамом Ильичом людей, которые относились бы к нему равнодушно-нейтрально. Одни его любили и принимали таким, каков он есть, другие настраивались на критический лад и принимали (или не принимали) в нем выборочно лишь те или иные качества – кому какие нравились. Были, конечно, и откровенные недруги...

    В общих чертах человеческие качества Хачатуряна я могла бы охарактеризовать так: он был вспыльчив, но отходчив, самолюбив, но и самокритичен, одновременно и легко раним и ершист, прям до резкости, непосредствен до удивления. Как и всякий умный и одаренный человек, цену себе знал, но не боялся признать любые пробелы в своих знаниях и умениях. Мнение о людях и событиях составлял для себя, не спеша присматривался. Опрометчивых суждений старался не высказывать, но уже, коли утверждался в определенном мнении или суждении, то менял или пересматривал его крайне редко. Мелкие неурядицы в отношениях чаще быстро забывал, но крупных обид или неуважительности к себе не прощал долго, а то и никогда. Сам же, иногда разбушевавшись соответственно своему темпераменту, подчас терял объективность. Однако, утихомирившись, вновь ее обретал, и все становилось на свои места. Без ханжества, радостно принимал он проявления искреннего интереса человека к себе и к своей музыке, с готовностью, сразу раскрывался, с увлечением рассказывал интересное – о себе, о событиях своей жизни и, конечно, о своем творчестве. Зато интерес неискренний и, упаси бог, корыстный – чуял издалека, тут же замыкался и даже ощетинивался.

    В настроениях Арам Ильич был часто неровен и переменчив: под влиянием каких-то неведомых внутренних импульсов вдруг мрачнел или, что-то вспомнив, начинал сердиться. А то и наоборот – внезапно становился веселым и крайне благодушным. На непроизвольную, иногда – сердитую ответную реакцию в тоне собеседника обычно не обижался, предпочитая такие живые реакции учтиво-равнодушному «соглашательству».

    Уважая таланты Арама Ильича, ради объективности надо признать, что были области познания, в которых он так и не преуспел. Например, знатоком иностранных языков его считать никак было нельзя: хачатуряновские познания в этом были более чем скромными. Тем не менее он никогда не испытывал затруднений в общении с массой разноязыких друзей и коллег. Жест, мимика, наблюдательность и острое чувство собеседника делали свое дело, а сила выражения, свойственная всем его проявлениям, всегда служила наилучшим «переводчиком», обеспечивающим полное взаимопонимание обеих сторон, Но, разумеется, такие телепатические свойства годились лишь для общения в частной жизни.

    В зарубежных поездках, на официальных приемах или встречах на долю профессиональных переводчиков выпадал нелегкий труд точного перевода весьма характерных и острых выражений, отличающих манеру его разговорной речи. Очень любил Арам Ильич поговорить на своем родном армянском языке, да и вообще, встречи с земляками его очень радовали. Помню, как с первого, совершенно случайного знакомства в гостинице на Рижском взморье он подружился с двумя журналистками из Еревана; все несколько дней, что они там были, приглашал их в гости и на прогулки, подолгу беседуя с ними по-армянски, ловко перемежая разговор русскими словами и даже – целыми фразами. Тут уж Арам Ильич просил меня «потерпеть», ибо я, конечно, ничего не понимая в общем разговоре, могла лишь наслаждаться музыкой их родной речи.

    Из всех человеческих пороков наиболее отвратительным Арам Ильич считал лживость. Даже самая невинная ложь всегда больно его ранила. Человека же, извлекающего из лжи выгоды, он попросту раз и навсегда для себя перечеркивал. Сам он, если иногда и мог (что-нибудь перепутав) настойчиво выдавать за истину не совсем то, что было на самом деле, то исключительно потому, что в тот момент был совершенно уверен в своей правоте.

    Вспомню весьма поучительный случай, который произошел со мной. Было это в гостинице в одну из бесчисленных поездок Арама Ильича для работы над постановкой балетов. В один из дней выпала редкая возможность два-три часа отдохнуть и после обеда он направился в спальню с надеждой хоть ненадолго уснуть. Я же осталась в гостиной, принеся из своего номера какую-то работу, так как Арам Ильич не любил и даже избегал оставаться в доме один, тем более – в чужих местах, и спокойно отдыхал лишь когда, по его выражению, кто-нибудь из своих «шевелился» где-то в соседней комнате. Дверь в эту комнату он оставлял приоткрытой, а та, что вела в коридор, обязательно закрывалась на ключ. Поворочавшись с боку на бок (уснуть по-видимому не удавалось!), Арам Ильич вдруг спросил, замкнула ли я входную дверь. В моем слишком поспешном и, вероятно, небрежном ответе: да, мол, разумеется замкнула, он моментально почуял нечто подозрительное и тут же буквально выскочил из спальни прямо в переднюю...

    Не забуду резкого выстрела захлопнувшейся двери, оказавшейся не замкнутой, и щелчков дважды повернутого ключа! Обратно Арам Ильич демонстративно прошел мимо меня. Он ничего не сказал, но во взгляде, которым он меня просверлил насквозь, были такой упрек, обида, гнев и даже презрение, что лучше бы уж было выслушать любую, самую уничтожающую отповедь. Дверь в спальню он за собой энергично закрыл, давая понять, что слышать, как я «шевелюсь» в соседней комнате, он не желает...

    Весь остаток дня общение происходило на уровне ледяной официальности. А утром следующего он молча проглотил свой незамысловатый диетический завтрак, не похвалив (как обычно – галантно) примитивно приготовленной мною в гостиничных условиях манной каши, а лишь мрачно проворчал – «спасибо». Не попросив, как всегда, помочь, сам натянул на себя шубу (что ему, исполосованному вдоль и поперек двумя операциями, было крайне трудно), самолично замкнул дверь. В тот день, как и ежедневно, в девять утра у подъезда уже ждала машина, чтобы ехать в театр на репетицию. За всю дорогу не было сказано ни одного слова. Относительно оттаял он лишь к вечеру следующего дня.

    Но это было еще не все и «экзекуция» продолжалась: когда вскоре ситуация повторилась и вновь выдалось время часок поспать, Арам Ильич демонстративно подергал медную ручку двери, а проходя мимо меня, буркнул: «... что, приятно, когда не доверяют?!». Мне было в высшей степени неприятно! Однако дверь в спальню он на этот раз милостиво не захлопнул и, пошелестев немного газетой, вскоре уснул, умиротворенно похрапывая. Ни одного другого повода мне не доверять у него больше никогда не было. Однако уже через год он, почему-то вдруг засомневавшись в какой-то мелочи, все-таки мне припомнил: «... а может быть, опять, как тогда, с дверью?»...

    Но, к сожалению, если не лгать, то уклоняться от истины в общении с ним иногда приходилось, особенно – в последний год его жизни, когда он, хотя и не часто, но затевал разговор о своей болезни. Не знаю, догадывался ли Арам Ильич, что она опасна, но совсем не думать о ней, так физически мучившей его, он, конечно, не мог. Помню, я проштудировала много медицинской литературы, чтобы как можно более убедительно отражать его внезапные «атаки» в форме неожиданных и явно «провокационных» вопросов: «А все-таки почему у меня вырезали почку?» или: «А почему все-таки в анализе снова наличие крови?»... В ожидании ответа хачатуряновские глаза сверлили собеседника, и только от отчаяния можно было вдохновенно и убедительно говорить неправду.

    Но то ли в силу страстной жажды жизни, то ли – почти детской наивности и непосредственности, которые, как известно, уживались в этом человеке рядом с житейской мудростью и постоянной настороженностью, но разубедить его в том, что болезнь действительно опасна, чаще всего было делом одной минуты. Лицо его светлело, грусть и обреченность во взгляде молниеносно сменялись оживленностью, а прерванные мысли и разговор возвращались в свое русло. Бесконечно летая на самолетах, Арам Ильич, как ни странно, видимо, несколько побаивался этого средства передвижения. Во всяком случае, он – полу в шутку, полувсерьез, высчитывая время, когда прилетит на место, иногда добавлял: «...если не окажемся где-нибудь в болоте...», или целовался, «навсегда» прощаясь, не только со всеми, кто его провожал, но даже и с те- ми, кто с ним летел. Однажды, в одну из последних поездок, уже подходя к трапу, он по обыкновению хотел со мной «попрощаться», как вдруг резко отвернулся и сердито сказал: «Не буду никого больше целовать – у меня наверное страшная болезнь!» Я растерялась, но по возможности весело сказала только, что в этом случае он уже не летел бы в такую даль для очередной работы. Этого оказалось достаточно: быстро чмокнув меня в щеку, повеселев, он стал бодро подниматься по трапу в самолет, и все время полета спокойно размышлял о предстоящих трудах.

    Труды же последних лет его жизни – это нечто умом не постижимое! На время сброшу со счетов творческие, композиторские заботы, которые, конечно, всегда были с ним, и лавину московских дел, которые, оборачиваясь телефонными звонками, настигали его ежедневно, как бы далеко он ни находился! Расскажу лишь о поистине титанической работе Арама Ильича, доводившего «до кондиции» спектакли «Спартака» и «Гаянэ» на всех театральных сценах.

    Никто никогда не мог понять, каким чудом человек его возраста, обремененный тяжелой болезнью, мог так интенсивно и продуктивно работать (да еще – вне дома!), и не только работать сам, но и вызывать активность положительно всех, кто так или иначе к этой работе был причастен! На репетициях никто никогда не сидел в зале «просто так». Помню, как однажды Арам Ильич заметил уютно устроившегося в кресле осветителя, подошел и спросил миролюбиво: «А у вас, молодой человек, нет никаких дел?». Парень ответил, что «его дела» – вечером, на прогоне с освещением... «А вы забыли, какие антраша выплясывал вчера на сцене ваш прожектор? Боюсь, что исправить такое хозяйство – не хватит и целого дня!»... Осветитель, устыдившись, ушел налаживать «хозяйство», а на премьере прожектор уже был исправным «участником» спектакля...

    Бывало Араму Ильичу трудно, а иногда и – очень трудно. Работа начиналась нередко с того, что приходилось крушить большее или меньшее равнодушие, которого, что греха таить, в театрах всегда хватает. Бывало, в первые дни работы, неопределенно жмется к кулисам чем-то недовольный кордебалет, формально играет кем-то обиженный оркестрант, скован и сердится дирижер, за спиной которого стоит композитор... Смотришь на такое начало и невольно думаешь, что не только за неделю, за месяц не поднять спектакль на должную высоту!

    Но Арам Ильич умел делать чудеса: дирижер, помимо сердца, вскоре начинал чувствовать музыку еще и спиной, за которой стоял автор, оркестранты глаз не сводили с буквально бегающего вдоль барьера оркестровой ямы композитора, стараюсь «на лету» схватывать его пожелания, кордебалет включался в действие – «отлипал» от кулис и начинал должным образом реагировать на кровавый бой гладиаторов... Спектакль оживал на глазах.

    Особенно трудоемкой, естественно, была работа с оркестром, администрациям театров приходилось очень нелегко, так как автор всегда «выжимал» много больше репетиционного времени, чем положено. Оркестранты почти всегда поначалу ворчали, но постепенно контакт налаживался обязательно и воцарялась творческая атмосфера.

    Как Арам Ильич этого добивался, точно сказать трудно, ибо в арсенале его композиторского обаяния было оружие всякого рода. Убеждая, он впадал в самые различные настроения: просил, требовал, шутил, сердился, хвалил, уничтожающе разносил, поощрял или, наоборот, давал понять, что лучше его не сердить... В перерывах он спускался в «яму» и работал с музыкантами оркестра персонально, неизменно поражая их своим тонким пониманием и доскональным знанием инструмента. Особенно восхищались им ударники, которым он нередко наглядно «открывал истины», дотоле им не известные. Я уже не говорю об огромной работе с дирижерами – в театре и дома, в гостинице. Знаю, что теперь многие из них бережно хранят партитуры с многочисленными авторскими пометками Хачатуряна...

    В репетиционной работе Арам Ильич интересовался мнением музыкантов, если они находились во время репетиции в зале. Мне, например, строго вменялось в обязанность отмечать в партитуре все свои «соображения» на протяжении всей репетиции. Эти пометки потом (иногда прямо в машине, по дороге домой) просматривались и тут же делались выразительные комментарии: «об этом надо подумать», «чепуха!», «попробуем», «можно, но не нужно», «хорошо», «нечего меня учить», «вот это – правильно», «... ну, а уж это – извините!..» и дальше в том же роде.

    На следующей репетиции часть дошедших до авторского сведения «Соображений» пробовалась и кое-что даже «бралось на вооружение».

    Были спектакли, работу над которыми Арам Ильич вспоминал с особой теплотой. Таким был, например, «Спартак» в Алма-Ате, где весь репетиционный процесс был для него не просто интересным, но и особенно ответственным, так как коллектив театра возлагал все надежды на предстоящую работу с автором. «Бразды правления» были сразу же переданы в его руки и работал он с исключительным воодушевлением, становясь даже за дирижерский пульт, чего вобщем никогда не делал, опасаясь задевать самолюбие дирижеров.

    Результаты такого метода работы вполне себя оправдали и «Спартак» стал украшением репертуара Казахского театра. Но из тех Спартаков и Гаянэ, над которыми работал Арам Ильич в последние годы, особенно запомнились два: «Спартак» в Кишиневе – как самый трудный, и «Гаянэ» в Риге – спектакль, доставивший ему особенно много радости.

    Не забыть того, мягко выражаясь, «сильного ощущения», которое пришлось испытать на первой репетиции в Кишиневе. Никогда мне не приходилось видеть Арама Ильича столь огорченным и даже растерянным, действительно, «нечто» происходящее на сцене и в оркестре, казалось, совершенно исключало возможность оформиться в спектакль...

    Времена для Кишиневского балета, в 1975 году даже не имевшего определенной театральной сцены, были трудными: тогдашняя дирекция более чем равнодушно относилась к его насущным нуждам. К тому же балетмейстер бросил недоработанный спектакль. Настроение всех его участников, естественно, соответствовало обстановке. Арама Ильича удосужились пригласить лишь за неделю до премьеры. Уверена, что всякий другой автор премьеру отложил бы. Но «выбить почву» из-под ног Хачатуряна, как видно, не могло ничто. Хмурый, раздраженный ситуацией и состоянием собственного здоровья (ему уже была известна необходимость тяжелой операции), обеспокоенный здоровьем своей жены Нины Владимировны, приехавшей с ним в Кишинев совсем больной, он все-таки начал работу, оказавшуюся сверхтрудной. Достаточно сказать, что ему пришлось ко всему стать еще и балетмейстером. Помню, как заставлял он десятки раз повторять куски, где гладиаторы безнадежно прыгали мимо музыки, вразнобой шагали легионеры, «наступали на пятки» друг другу гадитанские девы, бесконечно падал, взбегая по щитам на верх «пирамиды», Спартак...

    В оркестре на первых порах было не лучше: один барабан оказался с дырой, другого не было в комплекте вовсе (Арам Ильич самолично одолжил их и некоторые другие инструменты у оркестра Филармонии!) далеко не идеальные скрипки отказывались надлежащим образом петь, деревянные духовые шипели... К тому же, поначалу требования композитора казались и дирижеру и оркестрантам непомерно и даже излишне высокими. К счастью, своим художественным чутьем Арам Ильич в первый же день во всей этой неразберихе определил, что перед ним способные музыканты и солисты балета. И, вероятно, именно это спасло положение: в талантливых людей он верил всегда, а, поверив, добивался нужного всеми средствами, не жалея сил и без каких бы то ни было компромиссов.

    Так или иначе, но все участники спектакля поняли, что спасение в одном: в беспрекословном послушании и полном доверии к автору. Лед постепенно таял, зараженные хачатуряновским энтузиазмом и работоспособностью люди сами принялись за работу. Спектакль «пошел», с каждым часом многочасовых репетиций поднимаясь все выше. Трудно было поверить, но я видела все это своими глазами и была свидетелем того, как «заиграл» красками через неделю на премьере этот казавшийся безнадежным спектакль. Но, конечно, исправить неисправимое не смог даже всепобеждающий энтузиазм Арама Ильича и балет шел с изрядными сценическими и хореографическими изъянами. А лучшим в этом «Спартаке» оказалась его музыкальная сторона – результат все-таки установившегося творческого контакта с автором, талантливым, тогда еще совсем молодым дирижером Думитру Гоем...

    Видимо, сама судьба позаботилась о том, чтобы последняя работа над балетом стала для Арама Ильича особенно радостной и творчески легкой. Это обеспечилось уже тем, что «Гаянэ» в Риге ставил молодой ленинградский балетмейстер Борис Эйфман (ныне – широко известный маэстро мирового масштаба), автор нескольких очень удачных вариантов балета. Его сценическую концепцию и хореографическое решение Арам Ильич до конца жизни считал лучшими из всех существовавших (добавляю, что и по сей день положение остается тем же).

    Был он, в этот – увы – последний раз свободен и от тех композиторских мучений, которыми всегда терзался в жестоких сражениях с балетмейстерами, произвольно кромсавшими его тщательно выстроенные партитуры. Музыкальный вариант эйфмановского «Гаянэ», (родившийся, правда, тоже – в сражениях) был им принят и утвержден еще в 72-м году в Ленинграде (Малый оперный театр), а затем – в Польше.

    Первое знакомство с Рижским театром, с тем состоянием, в котором к приезду Арама Ильича находился спектакль, сразу его успокоило. Строгая дисциплина, трудовая творческая обстановка, все в работе музыкантов и артистов балета вызывало чувство удовлетворения, которое у сверхтребовательного автора возникало очень редко. Но даже при таком благополучии все три недели до премьеры, ежедневно в десять часов утра (а бывало и по две репетиции в день) Арам Ильич входил в зал и начинал работу с дирижером и оркестром; с видимым удовольствием и увлечением совершенствовал звучание, занимаясь уже музыкальными тонкостями. Благополучно обстояло на этот раз и с ударными («камень преткновения» – во всех работах над «Гаянэ»!): музыкант-армянин оказался темпераментным и способным специалистом, с «полувзгляда» понимавшим все пожелания автора и виртуозно их выполнявшим.

    Как обычно Арам Ильич собственным примером побуждал всех трудиться до упаду, но искренняя увлеченность работой была столь высокой, что никаких признаков усталости ни в ком заметить было невозможно. Сказывалась она лишь в том, что сам он, ежедневно недосыпавший, часто досыпал положенное прямо в машине на долгом обратном пути в гостиницу на взморье.

    Пребывание в Риге запомнилось какой-то особой теплотой и дружественностью отношений, т.к. Араму Ильичу было очень приятно, что каждое утро, еще на улице у служебного подъезда, его обязательно встречал кто-нибудь из новых театральных друзей, было приятно и то искреннее внимание и забота, которыми он был окружен все время прерывания в театре.

    В гостиницу часто приезжали Б. Эйфман, дирижер А. Вилюманис с женой и маленьким сынишкой, кто-нибудь из рижских музыкантов. В окружении коллег и единомышленников, уже тяжело больной тогда, Арам Ильич очень оживлялся, изменяя замучившей диете, с явным удовольствием организовывал веселые многолюдные обеды. Совершались и «массовые» прогулки вдоль моря, по знаменитому юрмальскому пляжу. (Прогулками этими он очень увлекался и удержать его от них, даже в плохую погоду, было невозможно...) Если не считать зловещих вспышек болезни, думаю, что три недели, проведенные им в Риге в декабре 76-го года, стали некоторой разрядкой в этот период его жизни, полной тяжелых и даже трагических событий...

    Всем было ясно, что премьера «Гаянэ» обещает быть очень успешной. Арам Ильич, конечно, тоже был в этом уверен, хотя прямо на этот счет и не высказывался, отчасти из суеверных соображений, отчасти – из страха дать повод всеобщей успокоенности. Во всяком случае, ему даже захотелось показать такой хороший спектакль родственникам: накануне премьеры приехали из Москвы приглашенные им его дочь, сестра Нины Владимировны с мужем и племянницей и еще двое близких знакомых.

    Балет действительно оказался удивительно гармоничным и художественно совершенным: в нем воплотилось все, что достигается лишь кропотливой и самоотверженной работой. На другой день после премьеры Арам Ильич, подчинившись требованиям врачей, со всеми вместе улетел в Москву, оставив меня на вторую премьеру (состоявшуюся через 2 дня), с «предписанием» вникнуть во все подробности этого второго спектакля и тут же отрапортовать ему обо всем по телефону.

    Скрупулезно выспрашивал он все до мелочей, беспокоился, не расхолодился ли спектакль и зрители, допытывался, не преувеличиваю ли я успех. И только после того, как балетмейстер и дирижер подтвердили объективность моей оценки, успокоился и выразил полное удовольствие. Замечу здесь, что реакцию зрителей Арам Ильич всегда ставил во главу угла, и когда ему казалось, что аплодисментов мало (а нередко это случалось даже тогда, когда зал «гремел»), он впадал в состояние беспокойства, и в глазах появлялась тревога...

    Я рассказываю обо всем этом так подробно, ибо знаю, что находились музыканты, которые расценивали непременное участие Арама Ильича в постановках его балетов лишь как некое чудачество и, по-видимому, действительно не понимали при этом, как бесценно значение такого творческого участия композитора в процессе создания музыкального спектакля. Я же, на примере такого авторского «вмешательства» Арама Ильича в судьбу спектаклей «Спартака» и Гаянэ, убедилась, что именно это многим из них обеспечивало полноценную и долгую сценическую жизнь.

    Почти каждый раз, в период «театральной работы» в городах, Арам Ильич находил еще время и силы для авторского симфонического концерта, которым дирижировал сам. И, несмотря на то, что местные дирижеры, стараясь облегчить труд композитора, часто проделывали (иногда – лучше, иногда – хуже) «черную» работу над программой Арам Ильич отдавал концерту массу энергии, независимо от того, где должна была звучать его музыка – в Ленинграде, Киеве или Кишиневе...

    Насколько такая работа была кропотливой, не трудно понять, вспомнив, как готовился он и к репетициям своих авторских концертов. Просматривая дома партитуру, номер за номером, он заносил свои требования на бумажные ленты, вкладывая их между страницами. Интересно, что, зная возможности оркестров различных городов, он всегда безошибочно угадывал, что именно для данного оркестра окажется нелегким, и редко не задерживался на той странице, где лежала очередная «лента». А бывало этих лент много...

    Помнится, такой метод работы с оркестрами вызывал у некоторых скептиков саркастические улыбки, но, думаю, что максимально хорошее для данного оркестра звучание и постоянный успех этих концертов были результатом именно такого метода. Жаль, что «ленты» – свидетельство дирижерской скрупулезности Хачатуряна, после концертов выбрасывались: теперь они могли бы многое рассказать...

    Замечу, что с точки зрения дирижерско-профессиональной к дирижерству Хачатуряна как будто можно было и «подкопаться»: жест был не достаточно разнообразен, не было по-настоящему профессиональной пластики, да и в некоторых иных «грехах» особенно педантичный специалист-дирижер, вероятно, мог бы Хачатуряна упрекнуть.

    Но были в нем другие, неоценимые качества, которым мог бы позавидовать не один дирижер. И главное из них – огромный, истинно артистический темперамент, то благо, что дается только природой и что бессильна привнести даже самая блестящая школа. Что же касается техники жеста, то его упомянутая неразнообразность (сказать – «однообразность» – было бы все-таки не справедливо!), у Арама Ильича полностью компенсировалась чрезвычайной его выразительностью. Так же, пожалуй, даже – сверхвыразительна была и чачатуряновская дирижерская мимика. Если говорить о конечном результате «работы» дирижера, стоящего за пультом, то есть – о том впечатлении, которое оставляют у слушателя его интерпретации, то право же, не надо было быть специалистом для того, чтобы по достоинству оценивать яркий дирижерский талант Хачатуряна.

    В предконцертной работе Арам Ильич бывал требователен, настойчив и строг. Был он из тех дирижеров, которые, выверив все до мелочей, на генеральной, вечером, на концерте – лишь «отдаются стихии», вдыхая жизнь в то, что достигнуто кропотливой работой. Специально следует сказать об особой способности Хачатуряна–дирижера с поразительной четкостью и точностью воспроизводить сложнейшие ритмические переплетения, частые и, порой – причудливые смены метра и темпов, «изобретенные» в свое Хачатуряном-композитором. Можно сказать, не погрешив против истины, что в этом искусстве он мог поспорить со многими крупнейшими профессиональными дирижерами.

    Среди композиторов и исполнителей Арам Ильич считался феноменом по части досконального знания каждой ноты, каждого значка в нотных записях своих сочинений. Все поражались его способностью в любой момент восстановить в памяти, до мельчайших подробностей, все когда-либо им написанное. Как и ко всему из ряда вон выходящему, к этому явлению отношение было различным: «...Хачатурян просто поразительно помнит каждую строчку своей партитуры, каждую строчку он может оживить собственным рассказом...» – восторгался, например, известный дирижер В.Хайкин. Однако было не мало и таких, которые наоборот – брюзжали: влюблен, дескать, Хачатурян в свои творения... А он и вправду был в них влюблен. Прямо так и говорил: очень люблю всех своих «детей»...

    Известно, что по какому-то несуществующему кодексу композиторам вменяется в нескромность всякое проявление любви к своим детищам. Арам Ильич никогда такой условности не признавал и открыто наслаждался звуками своей музыки (кстати, лишь разделяя при этом такие же ощущения остальных слушателей в концертном зале!), а еще больше наслаждался, встав за дирижерский пульт и ее исполняя. Таким образом, композитор перевоплощался в нем в объективного исполнителя или не менее объективного слушателя, и нить всемирного признания его творений протягивалась к нему же самому. Потому-то его часто можно было увидеть в третьем ряду партера Большого театра, на сцене которого шел феерический спектакль – балет Хачатуряна «Спартак»...

    Своей заслуженной славой и фантастической популярностью Арам Ильич также открыто гордился, потому что и то и другое считал выраже- нием любви и понимания людьми его музыки, то есть – конечным и же- ланным итогом всех творческих устремлений каждого композитора... да и бывают ли люди действительно равнодушные к своей славе?..

    К исполнителям Арам Ильич относился очень уважительно. Были среди них такие, перед которыми он, по его собственному выражению, склонял голову: это – Ойстрах, Рихтер, Коган, Оборин, Гиллельс. Иных ценил за темперамент, серьезность, преданность музыке... Он поражался сверкающему таланту Артура Рубинштейна или Вана Клиберна, но проявлял большей интерес также и к молодым, падающим надежды. Однако совершенно особым было его отношение к тем, с кем он постоянно, десятилетиями работал. Они становились друзьями. Именно в таких отношениях был он с виолончелисткой Наталией Шаховской, скрипачом Виктором Пикайзеном, пианистом Николаем Петровым. Этих трех абсолютно разных людей, помимо общего для всех выдающегося дарования роднило еще и самое теплое, ответное отношение к Араму Ильичу, искренняя к нему привязанность и, конечно, любовь к его музыке. Мне особенно приятно отметить это теперь, когда время уже во многом сделало свои коррективы, проверило «на прочность» дружбу, преданность, бескорыстие...

    Не помню случая, чтобы кто-нибудь из них, людей чрезвычайно занятых, отказался выступить в авторском вечере Арама Ильича в Москве, где бы он ни состоялся, хотя, естественно, такой вечер никогда не сулил этим прославленным исполнителям ни дополнения к славе, ни, тем более, материальных выгод. Всегда твердо мог рассчитывать на них Арам Ильич и в своих гастрольных поездках, когда они, иногда – буквально – на один вечер прилетали в какой-нибудь далекий город (а то и страну!), между другими своими делами, чтобы сыграть рапсодию или концерт. Помню, как, не скрывая, ценил эту преданность Арам Ильич...

    Творческие и человеческие требования Арама Ильича к людям близким всегда возрастали пропорционально размерам симпатии. Не трудно себе представить, насколько возрастало, скажем, количество вариантов вовремя записи или проб – во время репетиций, если солистом был кто- нибудь из этих дорогих его сердцу музыкантов! А в каких исканиях и спорах создавались последние детища Арама Ильича – инструментальные сольные cонаты! Мягко и галантно «сопротивлялся» кое-чему В.Пикайзен, горячо и энергично – Н.Шаховская, пытаясь, каждый своими средствами, убедить отчаянно кипятившегося Арама Ильича в том, что его требования невыполнимы... Но... проходил еще час, а то и два и выяснялось, что казавшееся невозможным получалось. Бывало и наоборот: автор в меру посопротивлявшись принимал предложенное исполнителями – к обоюдному удовольствию и, конечно, на пользу музыке.

    Мне кажется, что в сердечной близости и творческом содружестве с этими замечательными музыкантами у Арама Ильича возникло немало композиторских художественных идей. А они, навсегда оставшись верными друзьями его и его музыки, продолжа- ют нести людям радость великолепным исполнением концертов, рапсодий, сонат...

    Очень симпатичной мне чертой в Араме Ильиче была его неизменная любовь к красоте во всех ее проявлениях. Люди, музыка, природа, просто вещи — все обретало для него двойную цену, если было красиво, малейшая неопрятность или нечистоплотность в окружающих вызывала в нем явное отвращение. Он любил видеть на людях красивую со вкусом подобранную одежду и удивлял своей наблюдательностью: если кто-то из тех, с кем он общался, надевал новый костюм или платье, Арам Ильич непременно это замечал и тотчас высказывал свое впечатление. Стоило кому-нибудь чуть изменить прическу - и он сразу комментировал: «Раньше было лучше», или, наоборот: «Так гораздо красивее»...

    Не ускользали от его внимания ни новая мужская булавка в галстуке, ни дамские украшения, даже если это – маленькая заколка в волосах. Помню, как он «ворчал» на свою жену Нину Владимировну – женщину очень красивую, но не любившую нарядов и украшений. И, когда однажды я сказала, что она при своей красоте может позволить себе обходиться без «украшательства», Арам Ильич счел такое умозаключение несуразным и отпарировал его более логичным: «Но ведь в красивом платье она стала бы еще красивее!»...

    Сам он тоже старался всегда быть красиво и элегантно одетым и в последний период жизни сокрушался, что некоторые любимые красивые костюмы уже не застегивались на все пуговицы. Была у него, например, любимая великолепного фасона итальянская шляпа, и, сдавая ее в гардероб, он непременно просил гардеробщиков уделить ей «особое внимание»...

    Перед съемками в кино или на телевидении, равно как и перед фотоаппаратами, он всегда тщательно причесывался и обязательно просил осмотреть его с ног до головы: все ли благополучно с костюмом или шрамом, не косо прикреплены к лацкану орден или Звезда Героя.
    Красота имела для него такую цену, что он, случалось, при всей своей бескомпромиссности, готов был даже пойти на известный компромисс. Однажды на репетиции, заметив на авансцене в массовом танце очень красивую девушку, он тут же призвал меня полюбоваться ею. Она была действительно очень хороша, и тем больше огорчился Арам Ильич: «Такая красивая, а танцует хуже других...» Присматривался, думал и, наконец, решил посоветоваться с балетмейстером: не лучше ли ее с авансцены все-таки убрать. Попросил напомнить ему об этом в перерыве. Я напомнила, но он уже передумал: «Пусть останется. Так приятно смотреть на красоту и грацию. Может быть, репетитор ее к премьере подтянет...» Девушку «подтянули» и все прошло гладко. Из дублеров Арам Ильич также предпочитал видеть на премьере тот состав, где солисты покрасивее и получше сложены, но, разумеется – не в ущерб делу.

    Трудно найти человека, который не любил бы цветы. Но в каждом это выражается по-разному. Я никогда не слышала, чтобы Арам Ильич говорил о своей любви к этому чуду природы. Не думаю, также, чтобы он всерьез мог, скажем, увлечься разведением цветов. Вероятнее всего, в цветах его все-таки привлекала их извечная красота...

    Однажды врачи уговорили Арама Ильича полежать в больнице – подлечиться. Чувствовал он себя неплохо и работал в своей «больничной квартирке» очень интенсивно. В этот период к нему часто приезжала Н.Шаховская и тогда больничные коридоры оглашались красивым звучанием ее виолончели: завершалась работа над виолончельной сонатой.

    В один из дней я приехала, чтобы согласовать с ним какую-то очередную статью. Был необычно жаркий май и, хорошо зная «повадки» цветов, я привезла пионы с небольшими, еще жесткими бутонами. Арам Ильич посмотрел на цветы каким-то особенно пытливым взглядом, поблагодарил, затем, поставив их в вазу, надел очки и принялся читать статью.

    Однако мне показалось, что он слишком часто поглядывает на пионы и занят какими-то посторонними мыслями. Похоже, ему очень хотелось о чем-то спросить. Наконец он не выдержал и деликатно спросил, уверена ли я, что «эти зеленые шарики» смогут в «больничных условиях» превратиться в цветы? Я сказала, что уверена, и работа продолжалась.

    Через некоторое время «зеленые шарики», постепенно раскрываясь, действительно превратились в пышные темно-красные цветы. Арам Ильич любовался ими с откровенным восхищением, удивляясь чуду столь быстрого и прекрасного превращения... На другой день, рано утром меня разбудил телефонный звонок и голос Арама Ильича сообщал: « Это я. Я только что проснулся. Посмотрел – а они опадают». Со сна я ничего не поняла и спросила – кто опадает? Голос стал сердитым: «Не «кто», а пионы опадают. Что делать?» Совет мне пришел в голову только один – налить в вазу холодной воды.

    В два часа дня его голос был совсем огорченным: «... два раза менял воду, а они – все равно опадают!» К вечеру было совсем плохо – пионы полностью осыпались. Я старалась его «утешить», но он действительно растревожился таким наглядным фактом быстротечности жизни тем, что
    «...умерла такая красота», да еще так скоро! Впрочем, тут же он «успокоил» себя сам, решив, что густые листья на ветках совсем еще свежи и тоже – красивые и хотя заменить цветов они, конечно, не могут, но все-таки можно их оставить в вазе... Через день я привезла большой букет свежайших ландышей, которые жили очень долго, чем, как мне рассказывала Нина Владимировна, Арам Ильич был очень доволен.

    Все букеты, полученные после концертов и в других торжественных случаях, в обязательном порядке доставлялись домой, где размещались по вазам. В последние годы Арам Ильич всегда следил, чтобы свежие цветы стояли в вазе около портрета Нины Владимировны...

    Помню, как он волновался, что плохо упакована и может замерзнуть на декабрьском морозе в нелегком пути до Москвы белая сирень, подаренная ему на премьере «Гаянэ» в Риге. Вспоминаю и великолепный куст розовой азалии в изящной корзине, который был предметом его особой заботы во время перелета из Таллина в Москву. На этот раз волноваться приходилось уже мне – когда в переполненном автобусе (от трапа самолета до двери вокзала) Арам Ильич стоял на подножке с тяжеленным портфелем, да еще и моей сумкой в руках, поручив мне всеми силами оберегать красавицу азалию...

    Из собственных рассказов Арама Ильича, из фактов его биографии становится ясным, что в хачатуряновском характере уживались, органически объединяясь, его пресловутая суровость и жесткость с тонкими проявлениями художественной натуры. И одно из таких проявлений – интерес и любовь к животным. Я уже не застала горячо любимого им пуделя Лядо, увековеченного в музыкальном образе детской пьески («Лядо серьезно заболел»), фотография которого до сих пор висит на стене в его квартире, зато много знала о нем из увлекательных и теплых рассказов Арама Ильича. Со вниманием относился он и к собачке (отнюдь не королевских кровей), жившей позже на даче, и нередко, когда он не сразу подходил к дачному телефону, Нина Владимировна объясняла: «Арам Ильич в саду, играет с собакой, сейчас подойдет».

    Помню, как трудно было его оторвать от действительно очень красивого зрелища, играющих собак, выводимых их владельцами для прогулки на берег Рижского залива. Подолгу кормил он чаек на том же берегу, любуясь красотой их полета. А находясь в больнице, выходя на прогулку, он никогда не забывал захватить с собою ломтики хлеба, чтобы подкормить плавающих в парковом пруду рыб, с интересом, внимательно наблюдая и комментируя загадочные телодвижения красивых и ловких карпов.

    Но вот кошек он почему-то недолюбливал. И когда я однажды спросила, почему, Арам Ильич, прежде чем ответить, подумал (как и всегда, если вопрос не казался ему праздным). Подумав же, ответил, что причиной этому, вероятно, их блудливость и неверность хозяину...

    К подаркам Арам Ильич проявлял особый интерес. Эта черта в нем многим была известна, и разные люди, как и все в Хачатуряне, трактовали эту склонность по-разному. Злые языки, например, объясняли ее до смешного примитивным образом. Стоит ли разоблачать абсурдность таких «объяснений»? Думаю, достаточно сказать, что знаменитый композитор Хачатурян с совершенно одинаковым живым вниманием относился к подаренному ему толстенному полуметровому карандашу (которым можно было писать!), сделанному руками учащихся ПТУ, и к дорогому ковру ручной работы, к грошовому (но удобному!) футляру для очков и к дорогой булавке для галстука, к маленькой корзиночке с яблоками, и к огромной корзине дорогостоящего вина...

    Подарков он получал много, даже – очень много, но, прежде всего, конечно, видел и ценил в них знак внимания к себе. Как человек прямой и экспансивный, Арам Ильич соответственно проявлял удовольствие от таких знаков внимания. Ну, а будучи вполне «земным» человеком, вещами полезными – из числа подаренных, он с удовольствием пользовался в повседневной жизни, красивыми любовался, необычные или замысловатые – с интересом «изучал», а ненужные просто, сохранял как память...

    Понятно, что в каждом городе, куда приезжал Хачатурян, тем более – впервые, все организаторы старались сделать его пребывание там как можно более интересным. Составлялись подробные планы – куда повезти, что показать, как развлекать.

    Когда его спрашивали, с чего он предпочел бы начать осуществление «программы», он часто отвечал: везите на рынок! Такой ответ повергал в полное замешательство того, кто вопрос задавал, а Арам Ильич любовался произведенный эффектом. Разумеется, в этом присутствовала доля своеобразного «озорства», и со всеми достопримечательностями новых для него мест он знакомился с жадной любознательностью, подробно проявляя к ним большой интерес.

    Но рынки он действительно любил. Особенно – южные. Наверное, его привлекала «разношерстность» толпы, колоритность продавцов, незнакомый говор и манера поведения людей и, конечно, созерцание красивой зелени, овощей, национальных товаров, цветов и, наконец, фруктов, которые он обожал.

    Я никогда не встречала человека, так тонко «чувствовавшего» эти дары природы! Качество фруктов Арам Ильич определял каким-то непостижимым интуитивным методом. Он никогда ничего не трогал, не нюхал, не учитывал фактора цены. Нельзя сказать, что измерял он качество яблока или груши «на глаз», потому что выбранное им очень часто выглядело как раз самым неказистым. На советчиков, обращавших его внимание на более красивые плоды, он только молча снисходительно поглядывал и советов не принимал.

    Фрукты, им выбранные, всегда оказывались отменно вкусными, а сам Арам Ильич безоговорочно всеми признавался непревзойдённым знатоком по этой части, что явно доставляло ему удовольствие. Кстати сказать, так «виртуозно» он распознавал орехи, мясо и даже какой-то особо вкусный лук, длинные плетки которого, помнится, даже возились в Москву...

    Интуиция почти никогда и ни в чем Арама Ильича не подводила. Качество людей он тоже всегда тонко чувствовал. Но все-таки, если мне, например, никогда не приходилось съесть невкусное яблоко, коль скоро выбрано оно было им, то наблюдать его разочарование в человеке иногда доводилось.

    Правда, до ошибок дело не доходило. Он, собственно, не ошибался и ту или иную «червоточину» в таком человеке определял очень быстро. Но в силу разных причин, бывало, проявлял, в общем, не свойственные ему либерализм или излишнюю терпимость, прощая при этом то, чего прощать не следовало. К сожалению, среди этих людей бывали и такие, нутро которых было сплошной червоточиной! Естественно, в таких случаях Араму Ильичу приходилось рано или поздно расплачиваться, он расплачивался – даже ценою собственного покоя. Увы, случалось, что такая расплата настигала даже его память тогда, когда его самого уже не было в живых...

    Многие считали, что вся творческая жизнь Хачатуряна была сплошным праздником, бесконечной чередой легко достигаемого успеха, удач и везений. Об этом часто говорили и писали, и Арама Ильича очень сердило, когда ему доводилось слышать или читать, что Хачатурян, дескать, «родился в рубашке». Рубашка рубашкой, но стоит вникнуть в подробности его биографии, чтобы понять, что это далеко не так.

    Однако видимость такого благополучия легко объяснима: просто могучий талант, непобедимая целеустремленность и богатырская воля к победе всегда сокрушали все препятствия при достижении цели, какой бы нереальной она ни казалась, и финал бывал всегда победоносным.
    Но это счастье победителя Хачатурян-композитор завоевывал чаще в нелегких битвах.

    Гораздо легче говорить о том абсолютном счастье, которое действительно даровала ему судьба. Оно царило в его доме, в его повседневной жизни. Это – семья: незаменимый друг, талантливый коллега-композитор – жена, Нина Владимировна Макарова и сын Карен, которых он обожал, отдавая этим двум людям все свои чувства, заботы, внимание.

    Тем, кто хорошо знал Арама Ильича, была знакома его сдержанность в выражении чувств. Думаю, что при его непосредственности и спонтанности, объяснить это можно, в частности, тем, что вся сила таких выражений, помимо его музыки, уходила в этих двух бесконечно дорогих ему людей.

    Он был абсолютным главой своей маленькой семьи, и это доставляло ему огромную радость. Его невероятной энергии хватало на все – на самые крохотные заботы текущей жизни и на осуществление крупнейших «глобальных» семейных забот. Но при всей «самостоятельности» в этой самой текущей жизни, он все-таки совершенно не мог обходиться без Нины Владимировны, с которой, как известно, они были всегда неразлучны.

    Вскоре после моего первого знакомства с домом Арама Ильича, она, захворав, на три недели попала в больницу. Помню, каким растерянным он чувствовал себя в собственном доме, как много, с гордостью говорил о Нине Владимировне, с каким волнением рассказывал мне, тогда еще малознакомому человеку, о ее болезни. Совершенно необходимой Араму Ильичу была она – верная спутница и помощница – в его несчетных поездках, в деловых и дружеских встречах. Вообще он всегда стремился к тому, чтобы вся семья находилась вместе, и был доволен, если в далеких странах, дома или на даче рядом был еще и сын.

    В силу своего горячего темперамента Арам Ильич нелегко переживал извечные испытания родительской любви, связанные с женитьбой сына – Карена, с фактом появления у него своей семьи, своих забот...

    Кончина же Нины Владимировны стала для него просто ударом. Это было внезапным поворотом всей жизни, горем, которое легло на Арама Ильича тяжким бременем, давившим его до последнего часа жизни и, безусловно, его надломившим. Как-то, в середине скоротечной болезни Нины Владимировны я услышала от него слова, врезавшиеся в память: «...если Нина умрет, она уведет меня за собой». Смысл этих слов был предельно ясен – жизнь без нее долго продолжаться для него просто не могла...

    Трагическими были обстоятельства первого месяца его вдовства, когда Арам Ильич так не любивший одиночества, оказался одиноким, погрузив сам себя в вакуум затворничества, потому что ему тяжело было видеть кого-либо кроме сына. А у того в это время недавно родился свой сын и обстоятельства требовали уймы забот и времени.

    Редко подходя в тот период к телефону Арам Ильич всегда в разговоре сетовал на то, что ему очень трудно мириться с вынужденным присутствием в доме двух-трех людей, необходимым в повседневной жизни, и все повторял, что единственным нужным ему человеком может быть только сын...

    Не знаю, какими должны быть силы в человеке, чтобы отражать подобные сокрушительные удары судьбы, но Арам Ильич был не просто человеком: он был художником, творцом прекрасного, композитором, чья музыка рождалась и жила лишь в водоворотах жизни, в общении с людьми и для людей...

    Через месяц он позвонил и попросил меня приехать. Было страшно войти в дом, где всегда царило оживление и над которым так недавно пронесся разрушительный тайфун. Страшно было увидеть и совершенно сломленного, как мне казалось, Арама Ильича.

    Он действительно, очень изменился: постарел, похудел, но в глазах, глядевших из-под распухших от многодневных слез век, уже не было того отчаяния, той отрешенности, которые появились после похорон. С множества фотографий глядела Нина Владимировна живыми, добрыми и красивыми глазами... И сразу на душе стало легче.

    Арам Ильич поставил в вазу перед портретом принесенные мною цветы, поправил портрет – чуть покосившийся...

    Внешне он казался спокойным, расспрашивал о музыкальных новостях, о моих делах – за этот месяц. Рассказал, что днем звонили из Таллина, где через неделю будет исполняться Третья симфония и что его очень просят приехать. Ехать он решил – даже уже заказал на завтра билеты на самолет и попросил меня ехать с ним...

    Произошло то, что и должно было произойти: каким бы страшным ни казалось одиночество и не оставалось горе, которое отныне носил в себе Арам Ильич, но к жизни он возродился и оставшиеся ему два с небольшим года, вернувшись к людям, прожил, как всегда, интенсивно, целиком отдаваясь музыке!

    Куда бы ни приезжал Арам Ильич, он всегда старался как можно внимательнее относиться к своим коллегам-композиторам, принимал все приглашения в Союзы и другие творческие организации, прослушивал там много музыки, давал советы, делился своим опытом.

    В тот раз встреча с композиторами Эстонии, показавшими много талантливых произведений, оставила у него очень хорошее впечатление и партитуры, подаренные ему таллинскими друзьями, он внимательно просматривал уже в самолете – по дороге в Москву. Посетил он тогда также несколько очень интересных концертов, в которых выступали талантливые эстонские исполнители...

    Семь лет – в контакте с Хачатуряном... Не скрою, иногда мне задавали вопрос: не трудно ли? Конечно, громкоголосую непримиримость или спонтанную взрывчатость темперамента нельзя считать качествами удобными в общении и, ради объективности, скажу, что сам Арам Ильич прекрасно понимал это: во всяком случае, в конце каждого из первых писем ко мне он, например, всегда делал одну и ту же приписку: «А меня – терпите!»... Думаю, что слово «терпеть», вернее было бы заменить словом «понимать». Нa счастье мне удалось быстро понять, что все трудное в этом щедро одаренном природой человеке – пустяк в сравнении с другими ценными качествами.

    Скажу одно: для тех, кто на Арама Ильича примитивно обижался (а таких, к сожалению, было много) ни о каких контактах с ним не могло быть и речи.

    Всегда ли гладкими были его и мои взаимоотношения? Конечно, нет. Бывали и размолвки различной силы и длительности. Старалась я попусту его не огорчать, а когда все-таки происходил или намечался взрыв, надо было просто на время «оставить позиции» и переждать в укрытии, по- ка не утихомиривалась взрывная волна. Так я и поступала. По-видимому, и Арам Ильич эту простую тактику считал единственно правильной и все баталии обычно кончались его телефонным звонком, а разговор начинался примерно так: «Неужели нельзя быть поумнее?!». Я отвечала, что «поумнела» и как раз собиралась ему об этом сообщить... На этом инцидент бывал исчерпанным до конца, и снова начиналась мирная трудовая жизнь.

    Своим последним свиданием с Арамом Ильичом считаю то, когда, направляясь к нему в больницу, я по его желанию захватила с собой свою работу – аннотацию к его последней (при жизни) готовящейся к выпуску грампластинке – авторскому исполнению сюит из «Спартака» и «Гаянэ» с Лондонским симфоническим оркестром.

    Я читала. Слушал он внимательно и как всегда, время от времени вносил свои коррективы. Иногда он делал знак остановиться и, пережидая накатившуюся боль, лежал с закрытыми глазами, а когда боль отступала, снова продолжал работу. Она оказалась последней. И все, что я писала позже о нем или его музыке, шло уже без его обычной резолюции: «можно печатать»...

    Последующие встречи с ним я никогда не вспоминаю и говорить о них не хочу: не таким человеком был Арам Ильич Хачатурян, чтобы можно было вспоминать его – уходящим из жизни!



    Ксения Чеботаревская



    Для комментирования необходимо зарегистрироваться!





  • Все статьи

    имя или фамилия

    год-месяц-число

    логин

    пароль

    Регистрация
    Напомнить пароль

    Лента комментариев

     «Чтобы помнили»
    в LiveJournal


    Обратная связь

    Поделиться:



    ::
    © Разработка: Алексей Караковский & журнал о культуре «Контрабанда»